Тещина проза: «Встреча в метро» «Под сенью нянюшек в цвету» «Наш Александр Борисович» | |||||||
Под сенью нянюшек в цвету (Элегические записки о мыле и мыловарении)
Детство моё прошло под сенью ампирного здания дворца Еропкиных, в нашей жизни института иностранных языков (маминой альма-матери, а моей, соответственно, альма-бабки). Благодаря роскошному фасаду с фронтоном, белыми полуколоннами и круглыми нишами «иностранный» скверик выглядел нарядно круглый год. Но особенно хорош он был летом, когда еропкинский ампир оживляли яркие мавританские газоны. Куда-то они подевались, эти чудные мавританские газоны, состоявшие из сочной зеленой травы вперемешку с васильками, мелкими маками и неведомыми пёстрыми цветочками. На фоне мавританского газона замечательной красоты, высеянного летом 53-го года, и привиделось мне однажды страшное. Уровень иностранного скверика значительно выше остоженского тротуара. Кроме высокого парапета окружает скверик чугунная ограда. Многие поколения остоженских детей, крепко держась за чугунные трубы, год от года огибают скверик по его периметру. Маршрут проходит по внешнему краю парапета, то есть представляет некоторую опасность – опасность сверзиться на тротуар. Не смертельно, но все же... Итак, иду я как-то обычным своим маршрутом и вижу: на парапете, наискосок от тургеневского домика с колоннами (того самого, злополучного, в стенах которого мама Ивана Сергевича к ужасу собственного сына измывалась над людьми и животными) и почти напротив мужского парикмахерского зала лежит развёрнутая газета, а на газете горка мясных косточек. Видно, добрый человек выложил их здесь для бездомной собачки (в память незабвенной Муму). Однако, в тот же день (или ночь?) снится мне сон, будто снова иду я по парапету, снова вижу газету, а на газете этой лежат не говяжьи косточки, а маленькие ручки, ножки, еще какие-то крошечные части младенческого тела. Одним словом, явственно вижу расчлененного младенца на сияющем фоне мавританского газона. Ужас! Сон и явь перемешались, поменялись местами, память это зафиксировала, и только во взрослые годы я с трудом убедила себя, что явью были говяжьи косточки, а расчленённый младенец — сном. Надо думать, между сном и явью вклинились леденящие кровь рассказы об убиенных и переваренных на мыло младенцах, девушках, старичках и старушках. Няньки наши, в послевоенные годы лавиной хлынувшие в Москву из далеких деревень, в большинстве своем были девушками с незамутнённой фантазией и блуждавшие по Москве жутковатые истории смело адаптировали к уже освоенной местности и с аппетитом расцвечивали сочными жизненными реалиями. Что и делало истории эти почти достоверными. В рассказах этих, как в капле воды... и т.д. и т.п. Вот реконструкция нескольких «мыльных» историй, бытовавших некогда среди нянек «иностранного» скверика. ИСТОРИЯ ПЕРВАЯ
Они с энтой девкой, к которой он жить-то перешёл, обои на «Парижской Коммуне» работают. Сам-то в управлении, а девка бухалтером. Вместе на работу ездиют, чисто голубки. Она его в транвае и подцепила — место ему вишь уступила, как инвалиду войны. Хитрющая... А из себя неантиресная, очкастая, белая как мышь. Сватья говорит — вылитая моя хозяйка: в выходной надушится «Красным маком», на диван ляжет и всю дорогу книжки читает, на хозяина ноль внимания, фунт презрения. Ни кожи ни рожи, только что волос богатый, никакой гребень не берёт. А отчим девкин (муж материн) на левую сторону парализованный и нонешний год ему от района комнату в новом доме обещали. Как герою гражданской. А парень-то с девчонкой как пошли за хлебом, так и не вернулися. Мать заявила участковому, да без толку! Недели через две выглянула утром в окошко, глядит – в палисаднике у забора сынок с дочкой стоят. Мать обрадовалась, выбежала, дотронулась до детей, а они не живые, а сделанные из мыла. И главное: сандалики на их — чистое шевро, рубашечки новые, волосики вьющие и расчесаны на пробор. Глазки у девочки голубенькие, у мальчика карие. И реснички точь-в-точь настоящие. Ну как живые, хотя из мыла! А в авоське хлеб свежий, тёплый ещё – буханка черного, батон за рупь тридцать и булка калорийная. И при хлебе записка: «Кушай, матушка, хлебушек и деток своих вспоминай!» По записке и раскрыли. Милиция стала разбирать, кто да что, весь двор допросила. Так что оказалося? Девки энтой мать, которая за полпарализованным живёт, деток и уморила! Зять её, муж девкин, по записке сразу признал. — Материн это почерк, — говорит, — тёщи моей. После она и сама во всём повинилась. — Я — говорит, — грех на душу взяла, деточек погубила. Надоело, что зять кажный месяц алименты старой жене плотит, от семьи отрывает. Хотела, чтоб дочке моей больше досталося (это бугалтерше очкастой значит). А они и взаправду, как детки эти запропали, сразу гардероп зеркальный купили трёхстворчатый, кровать никелированную двухспальную и тюлю кружевного на два окна, в новую-то квартеру. И ещё на ковер записалися. И надо ей было, дуре, записку писать? Никто б и не узнал... Баба энта и на сестру свою показала, с которой ребят изводила. Сестра в Тарасовке в сельмаге работает. У ей там пятистенка своя за высоким забором, собака злющая на цепи — делай что хошь, кричи не кричи — никто и не услышит (мыло-то оне в баньке варили — банька у их сзаду к дому пристроена). Стали обыск делать. Добра в подполе обнаружили – ужасть! Тюлю одного пять луронов, кофт китайских пуховых (и красных тебе, и салатных, и тебе бирюзовых) – видимо-невидимо! Ещё одеяла стёганые атласные, ботов тёплых ненаших сорок пар, чулков фельдиперсовых несчитано, платков кашемировых, отрезов — страсть сколько! И сандаликов детских полная кадушка, точно как на ребятах давеча были. Обехеэс за ей давно следила, за продавщицей-то, теперь уж точно не отвертится, на всю катушку получит! А то и откупится... ИСТОРИЯ ВТОРАЯ
А на Восьмое марта женщина энта, которая с «Красной Розы», посылочку получает. Смотрит – обратный адрес свекровкин. И в посылочке три куска розового мыла. Женщина удивилась, думает про себя: – С чего это свекровка раздобрилась? – Но мыло взяла, пошла в субботу в Усачёвские бани, стала мылиться. Вдруг видит – из мыла мизинчик торчит, с ноготком, точь-в-точь как у её ребеночка. Она и домываться не стала, побежала в милицию и все рассказала. Поехали к энтой бабке. А бабка энта тюльпаниха в школе работает. Энто в которой прошлый год всю дорогу детишки пропадали. Нянечкой в гардеропе. Приглядит ребёночка поупитанней, заманит в подсобку и поминай как звали! Вот те крест не вру – хозяйкина золовка говорила, она в РОНО главная заведущая. Приехали мильцанеры к бабке, дверь взломали, а бабка стоит у плиты и мыло в котле кочергой размешивает. И внучка своего родного, карга старая, не пожалела! Вон как сноху свою ненавидела! Ну, милиция разобралась, свекруху эту засудили, а сын её (муж той женщины, которая перед ноябрьскими яички брала) мать свою проклял и к жене вернулся. Еще и прощения попросил! Теперь они между собой хорошо живут. ИСТОРИЯ ТРЕТЬЯ
Идут сестрички по дорожке, гуляют, а за ими два мужчины. Интересные такие, в возрасте. На одном брюки серые, пинжак и рубашка апаш. На втором очки и часы золотые. Вроде как из евреев али из армян, кто их разберёт. Подошли они к девушкам, познакомились, сказали, что сами братья, а хозяйки их на югах. Сначала мороженым плонбир угостили, а после в гости позвали. Сестрички и согласилися. Только вышли из парка – из-под моста ЗИМ черный выруливает, с занавесками. Сели, поехали, крутили-крутили, ехали-ехали, остановились. Выходят из ЗИМа, смотрят – дом высоченный, в двадцать этажей, с лифтом, лестница мраморная. Поднялись на самый верх, в квартеру зашли. Квартера богатая, двухкомнатная. Портьеры красные бархатные, люстра хрустальная, на столе шанпанское, конфеты шоколадные дорогие. Мужчины эти и говорят девушкам: — Вы тут закусывайте, делайте чего хотите, только во вторую комнату дверь не открывайте. — А сами ушли. Сёстры конфет поели, на диванах посидели, скушно им стало, младшая и говорит старшей: — Давай во вторую комнату заглянем! Хотя б через щёлочку! — Старшая-то сперва не хотела, а потом и согласилася. Открыли они дверь, смотрят: двенадцать девушек стоят. Все высокие, фигуристые. Волосы у их белые, что твой лён, да кучерявые. Красивенькие — ужасть! Какие в конбинациях кружевных немецких, какие вообще без ничего. Молчат, не двигаются, перед собой смотрят, а руки по-разному держат. Потрогали их сестрички, а девушки эти холодные и твёрдые, что твое мыло! Сёстры перепугалися, из комнаты выскочили, трясутся... Старшая и говорит младшей: — Ты в милицию беги, а я тут подожду, чтоб мужчины эти чего не подумали. — Младшая побежала в отделение, мильцанеров привела, а квартира пустая – ни мужчин энтих, ни сестры старшей, ни девушек. Так и не нашли никого. Только на кухне чан обнаружили здоровенный. Чугунный, в котором мыло варили. А через месяц младшая сестра пошла на Дорогомиловский рынок танкетки себе посмотреть. Видит, баба одна точно такими, как у сестры были, торгует. Девушка приценилась да и купила. Пришла домой, стала мерить, глядит – правая стелька отстаёт. А на изнанке химическим карандашом написано: «Прощай дорогая сестра, не поминай лихом! » Сестрины это были танкетки-то! А бабы той с Дорогомиловки и след простыл. ИСТОРИЯ ЧЕТВЕРТАЯ
Только разбежалась начинку рубить (от стюдня ещё мясо варёное оставалось), вдруг звонок. Глянула через цепочку – мужчина стоит незнакомый. В усах и в кашне в крупную клетку. В левой руке у его чемоданьчик дерьманьтиновый, а в правой мясорубка. И говорит энтой бабке: — Отпирай, мать! Меня Люся прислала (а Люсей сноху бабкину звать), велела мясорубку передать, мясо для пирожков крутить. Бабулька и рада – мясорубку-то она у соседей брала, да прошлую неделю сноха ихняя с Люськой насмерть переругалася. До драки дошло, до кровей. Люська баба лютая — харю ихней снохе начистила по первое число. Ну, бабка энтому мужику и отперла. Тот на кухню прошел, глянул, нет ли кого, да как замахнется мясорубкой. И хрясть бабку по кумполу! Бабка салазки и откинула. И правда, много ль ей надо? В чем только душа держалася? Одно слово – божий одуванчик. Мужик энтот бабку в мешок запхал, веревкой завязал, на горб закинул и давай бог ноги. А мясорубку на тубаретке забыл. А малой под столом сидел, в машинку играл и все видел. Со страху-то он и не пикнул, мужик его и не приметил. А как мужик-то ушел, пацан к соседям побёг и все рассказал. Соседи погнались за мужиком (он как раз на Бутиковский сворачивал), мужик испугался, мешок с бабкой бросил, шмыг в подворотню и проходными на Метростроевскую утёк. Вызвали милицию, мешок развязали. Бабка-то померла, а глаза не закрыла. И в ейных зрачках энтот мужик с мясорубкой весь как есть отпечатался. Что на твоей фотке. Милиция его к вечеру и взяла. По кашне опознали и по усам. У сеструхи своей скрывался на Льва Толстого. Слесарь это оказался с соседнего домправления. Люська, сноха, любовь с им крутила. И мыло они вместе варили. Мясо через мясорубку прокручивали, а фарш сестрин хахаль на Черкизовском рынке продавал. Многие брали. Свекруху-то свою Люська давно извести хотела. На кой ей бабка? Когда еще своей смертью помрёт! Пацана только жалко – мать засудят, бабка померла, отец через две смены на третью в ночную работает. Хорошо ещё, если на пятидневку без очереди возьмут. (* «писалися» – ударение на втором слоге, в смысле «записывались» – химическим карандашом писали номера на ладонях) ИСТОРИЯ ПЯТАЯ
Раньше у ей молодой был, тоже из аспирантов. Он её на этого дедка и навёл. — Ничего, – говорит, — потерпи заради нашего будусчего! Ему и нужно-то всего ничего, разве что погреться. У деда-то етого квартера пятикомнатная, в кажной комнате по гардеропу, да по люстре хрустальной, да по ковру. Добра набито! Одних брульянтов бабкиных бочонок цельный из-под сахару на шесть кило, да шуб каракулевых трое. А отрезов-то, отрезов! И габардиновых тебе, и драповых, и креп-жоржетовых. Ещё дача в два этажа и машина в гараже. Вот и считай! Есть заради чего потерпеть. Чего уж тута из себя меня корёжить? Дедок энтот, когда баба-то молодая за его шла, вроде как совсем ветхий был, вроде как на ладан дышал. А тут ожил чевой-то, стрепенулся. Костюм в ателье пошил шевиотовый за две тыщи, бороду подрезал, бабу молодую за жопу стал цапать. Жопа-то у ей и взаправду, Тоська говорила, завидная – в два раствора. Баба молодая перепугалася, да и говорит молодому-то: — Дед энтот ещё тыщу лет проживёт, ещё на наших похоронах простудится. Делай что хошь, а меня от хрена старого свободи! Видеть его не могу. Трясуся вся от отвращения, когда он меня лапает. Дык чего эта возлюбленная пара удумала? Аспирант-то в лаболатории работал химической, в которой мыло делают. И дедок тоже по мылу академик, все рецепты досконально знает. Его со всего свету про мыло спрашивают, что да как. Вот аспирант энтот хитрожопый и удумал, как ему дедка-то в лаболаторию заманить. Вроде как совет ему надо спросить — с чем мыло варить, чтоб ландышем пахло. А у их там в лаболатории три ступеньки – к чану, в котором мыло кипит, подниматься. Молодого-то бес и попутал, нашептал дураку: как дедок на третью ступеньку взойдёт, толкани его чуток, он за ступеньку-то запнётся, да в чан и кувырнётся. Вроде как и не виноват никто. Да дедок-то не промах, даром что ль академик? Он энтого молодого давно раскусил. И как к чану подниматься-то стали, оболокотился на молодого, вроде как ослаб. Да сам первый и пхнул. Аспирант энтот и кувырнулся вверх тормашками, только пузыри пошли. А чуфырле той молодой, аспирантке-то, дедок ящик мыла послал, которое в энтом чане варилося. И при мыле записку: «Прошу свободить жилплощадь! Даю 24 часа во избежание милиции! Не ройте другому яму, медам! Фокус ваш не прошёл!» А сам на дачу уехал. Баба-то рада была ноги унесть. Взяла два чемодана, с какими к деду припёрлася, да и усвистала! Дед с дачи приехал, её и след простыл. Поскучал конешно немного, а таперича бабки-покойницы двоюродную племянницу из Пензы выписывает, за собой ходить. Она женщина простая, безвредная, не то что та фря. Тоща только больно! Да ничего, может ещё и отъестся на дедовых-то хлебах. Видеть настоящие мавританские газоны мне с тех пор не приходилось, но стоит только вспомнить о них, как перед глазами возникает страшная кучка на газете. Многое переменилось в окружающем мире, но только не парикмахерская на Остоженке (в прежней жизни Метростроевской улице). С нежностью гляжу я на мужской парикмахерский зал в доме, похожем на кусок праздничного торта. Зал этот, глядящий на иностранный скверик двумя громадными окнами-витринами, был здесь всегда и именно сюда в раннем детстве я водила папу стричься и бриться. Здесь заворожённо наблюдала за волшебной процедурой. Первым делом парикмахер в халате и усиках усаживал папу в крутящееся-вертящееся кожаное кресло. Не успевала я позавидовать папе, как он скрывался под необъятной простынёю, в мгновение ока отделявшей его ото всего, что происходило снаружи: в парикмахерском предбаннике, на улице, в недалёкой нашей квартире. От отца моего оставалась одна только голова, увенчивающая белый простынный конус. Очутившись под простыней, папа замирал, как будто только что заключился с усатым парикмахером на «замри-отомри». Странность происходящего усугублялась ещё и тем, что парикмахер поворачивал папу лицом к огромному зеркалу и с этой минуты, сидя ко мне спиной, папа смотрел на меня из зазеркалья. Почти не моргая и время от времени строя рожи. На следующем этапе буквально из воздуха возникала летающая машинка. Дяденька парикмахер вроде бы и не притрагивался к ней, а только дирижировал её полётом и краем глаза наблюдал за тем, как с осиным жужжанием она набрасывается на папины виски и затылок. После каждой атаки волос на голове моего отца оставалось все меньше и меньше. Вслед за машинкой в руках цирюльника оказывалась миска с горой блистающей мыльной пены, похожей на июльское кучевое облако. Пена колыхалась, меняла очертания, издавала тихие лопающиеся звуки и даже что-то шептала. Коротким толстеньким помазком парикмахер зачерпывал аппетитные мыльные шмотки и щедро обмазывал ими папу. Возникавшее по ходу дела сходство папиной головы с пирожным «буше» в белой глазури создавало почти что праздничное настроение, отчасти разрушавшееся в тот момент, когда одной рукой парикмахер бесцеремонно хватал папу за нос, а другой с щелканьем раскрывал складное лезвие. Не давая себе передышки и яростно соскребая мыльную пену с папиных щёк и шеи, парикмахер то и дело вытирал страшное лезвие о ту самую простыню, в которую он же так тщательно закутывал моего отца всего несколько минут назад. После чего простыную срывал, с отвращением комкал и брезгливо отшвыривал в угол, на кучу других простынных комков. Казалось бы, все кончено, finita la comedia! Однако, апофеоз процедуры был ещё впереди. Вас освежить? отбросив професиональную ярость и церемонно склонившись над папой, учтиво спрашивал парикмахер. Иногда папа отказывался, но если в кармане были лишние двадцать копеек, величественно кивал и делал значительное лицо. Престранной вещицею, состоявшей из пузатого флакона драгоценного рубинового цвета, гибкого хоботка и резиновой груши, одетой в зеленую шелковую сеточку, парикмахер пшикал несколько раз и папу (а вместе с ним и меня) окутывало едкое облако одеколона «Шипр». И хотя после заключительной процедуры у нас пощипывало в носу, мы уходили из парикмахерской в приподнятом, благоухающем настроении. Нужно заметить, что в те времена отец мой, будучи темным шатеном, носил небольшие ярко-рыжие усы. В самом начале перестройки, на нежно-розовой заре демократии, безымянное прежде парикмахерское заведение неожиданно обрело имя, причем зловещее. Что примерещилось хозяину парикмахерского бизнеса? Почему он назвал свое дитя «Авелем»? Что это – профессиональная солидарность с коварно убиенным коллегой, перестригшим некогда множество ветхозаветных овец? Или леденящее душу провидение? Какие тайные узы связывают новообретенное парикмахерское имя, расчлененного агнца из детского сновидения и две давних жертвы русского крепостничества? И отчего образы ни в чем неповинных младенцев, девушек, старушек, собачек и пастухов склубились именно на этом крохотном кусочке московской земли? Что за бермудский треугольник образовался между еропкинским дворцом, тургеневским домиком и мужским парикмахерским залом? Как видно из вышесказанного, детство моё прошло под сильным мыльным влиянием. Не склонная к собирательству, однако чуткая ко всему прекрасному (спасибо стилю ампир!), в десятилетнем возрасте я собрала одну-единственную в своей жизни коллекцию. Разумеется — мыла! Самые ценные экземпляры — мыльные фигурки китайского производства: голубые мальчики, розовые девочки, разноцветные зайчики и слоны. Мыльные раритеты все ещё целы, не смылились, и хранятся на антресолях в рыжем дермантиновом чемоданчике, точно таком, с которым в одно предпраздничное утро явился перед несчастной старушкой слесарь в усах и в кашне в крупную клетку. Сентябрь 2000
| |||||||
Ольга Вельчинская: «Под сенью нянюшек в цвету» |
Иллюстрированное приложение к серверу www.vasin.ru |